Писатель Андрей Макин избран членом Французской академии

Категория: Новости

Приехать во Францию из России в тридцать лет, через восемь лет стать лауреатом престижнейшей Гонкуровской премии, а еще через двадцать избраться членом Французской Академии - таков поразительный жизненный путь писателя Андрея Макина.

В 1995 году жюри самой престижной литературной премии во Франции – Гонкуровской – нарушило негласную традицию и впервые присудило награду иностранцу, пишущему по-французски. А третьего марта 2016 года он стал "бессмертным", как во Франции называют академиков.

Кресло номер пять, которое во Французской Академии займет Андрей Макин, имеет много знаменитых предшественников. Возможно, сейчас уместно вспомнить одного из них - Жана Батиста Жозефа Фурье, который происходил из бедной семьи с пятнадцатью детьми, а стал знаменитым математиком, физиком, египтологом и заодно бароном.

Так что пример академиков, занимающих кресло номер пять, отлично демонстрирует, что Франция во все века умела ценить лучших, пишет из Франции журналист Вера Медведева.

- Вчера фантастически скромного и интеллигентного Андрея Макина избрали членом Французской Академии, и я перечитала давнее интервью, которое мы с ним записывали восемь лет назад. То, что тогда мне казалось преувеличением, теперь воспринимается просто констатацией.

"Если говорить о свободе слова во Франции, то она все больше замещается политкорректностью. Я думаю, что французы изначально очень страдали от этого. Большинство американцев были протестантами, а, следовательно, уже в силу своей религии привыкли к определенным ограничениям... А у французов этот процесс превратился в конфликт души. «Как же так, мы всегда жили с полной свободой слова, говорили то, что думаем, а сейчас?» Рамки свободы слова во Франции очень сузились. Она стала просто пустым звуком."


"Здесь существуют свои клише, которые навязываются при каждом удобном случае. Постоянно в различных интервью меня пытаются подтолкнуть к тому, чтобы критиковать Путина. Получается такое «медийное рабство». Я просто ненавижу, когда изначально предполагается, что мое отношение к тем или иным вопросам должно быть совершенно определенным."

"Чтобы катарсис был у читателя, он прежде должен случиться с сами писателем"

В 1995 году жюри самой престижной литературной премии во Франции – Гонкуровской – нарушило негласную традицию и впервые присудило награду иностранцу, пишущему по-французски.

Премию получил россиянин Андрей Макин за роман «Французское завещание». За сто с лишним лет существования этой премии ее получили толь ко двое писателей русского происхождения – Анри Труайа (Лев Тарасов) и Ромен Гари (Роман Кацев). Теперь Андрей Макин, лауреат всевозможных европейских литературных премий, получил французское гражданство по ходатайству самого Жака Ширака.

Андрей не любит рассказывать о своей жизни, повторяя, что про него все можно понять из его книг. А их уже тринадцать. От философского «Реквиема по Востоку» до пронзительной «Жизнь и преступление Ольги Арбениной»; от печальной «Женщины, которая ждала» до экзистенциальной «Музыки жизни».

– От эстетствующих литераторов иногда можно услышать такое выражение: «мы живем не в стране, а в языке». Вы согласны с этим утверждением? Или считаете его лишь интеллектуальной игрой слов?

– Это довольно известный афоризм. Кстати, французы очень любят афоризмы. Когда читаешь, например, Ларошфуко или Лабрюйера, то видно, как они всегда пытаются свести мысль к очень точной формуле. Сначала кажется – как здорово! Однако все, даже самые лучшие, афоризмы хромают. Я считаю, что мы живем не только «в языке», но и в стране. 

Никто не может запереться в башне из слоновой кости и не быть частью той страны, в которой находится. Конечно, литераторы существуют немного иначе, они формируют свой собственный «материк», свою собственную реальность, в которой уединяются. Но и они всегда часть окружающей их действительности. Я могу любить или ненавидеть эту действительность, но живу именно в ней.

– А что для вас означает французская действительность? Вы ее любите?

– Безусловно, есть какие-то константы национального духа, которые не могут не ощущаться. Вот вы сами сколько лет уже живете во Франции?

– Десять.

– За это время вы, может быть, даже не отдавая себе в этом отчета, «офранцузились», поскольку начали наш разговор с афоризма. Это чисто французский подход. В России, наоборот, любят начинать с какой-то запутанной глубокомысленной идеи. Француженка сделала бы так же, как и вы, то есть попыталась бы длинные рассуждения свести к короткой формуле.

– Раз уж я, по вашему мнению, начала превращаться во француженку, то сразу хочется спросить: а кто такие французы? Разумеется, не для туриста, который приехал сюда на неделю, а для вас – человека, живущего в этой стране более двадцати лет. 

– Говоря о национальных особенностях, зачастую имеют в виду какие-то моменты, лежащие на поверхности. Сами французы называют их «пена дней». Эта «пена дней» постоянно трансформируется, и Франция начала третьего тысячелетия вовсе не похожа на ту страну, какой мы ее представляли из французских фильмов нашего детства. Все изменилось: и в национальном плане, и в этническом. Люди живут по-другому, у них появились иные привычки. Но базовые понятия, на которых основывается та или иная цивилизация, остались. Если эти понятия будут затронуты, то константа национального духа исчезнет. В таком случае появится какая-нибудь арабо-французская цивилизация. Почему бы и нет? Была же уже в истории испано-арабская цивилизация. 

Пока же этого не произошло, скажу, что Францию помимо прочих особенностей всегда отличала и отличает определенная интеллектуальная дисциплина. Когда пишешь по-французски, нужно быть очень «дисциплинированным». В России можно поставить в начале предложения дополнение и закончить глаголом – или наоборот. Русская грамматика и морфология предполагают небольшую анархию. Или, лучше сказать, волю, вольное отношение к языку.

Посмотрите, как писал, например, Достоевский. Он мог нанизывать четыре-пять прилагательных, одно за другим, причем все эти прилагательные несли в себе похожий смысл. Французы этого совершенно не терпят. Любой редактор сразу же скажет своему автору: «Извините, но вы уже выразили эту мысль». Англичане гораздо более терпимы к повторениям.

– Надо же, а я всегда думала, что именно англичане не любят лишних «красивостей» в отличие от русских или французов. Писать на английском это как тонко нарезать сыр; на русском – как смешивать коктейль. А что такое писать по-французски?

– Грамматически англичане просто вынуждены часто повторять одни и те же слова, особенно глаголы. Именно поэтому они вполне нормально относятся к повторениям. Французы же к этому совершенно нетерпимы. Конечно, те, кто плохо пишет по-французски, повторяются, но для писателей это абсолютно неприемлемо. Например, когда я пишу, то знаю, что мне нельзя употреблять на одной странице одно и то же слово, если, разумеется, это не связано с сюжетом. Русский и английский языки гораздо вольнее с этой точки зрения. Особенно русский, где можно вполне хорошо писать некими размытыми понятиями.

– То есть можно сказать, что такого рода «интеллектуальная дисциплина» – одна из характеристик французского менталитета?

– Да, такая дисциплина интеллектуальной мысли существует во Франции достаточно давно. Помимо нее французский менталитет раньше всегда отличала идея свободы слова во всех ее проявлениях. Сейчас же можно заметить, что исчезает и первое, и второе.

Возьмем, например, литературу. Почитайте романы 30-х годов. Даже самые простенькие из них, которые называли бульварными, и то определенным образом выстроены.

Казалось бы, это – романы без всяких интеллектуальных претензий, однако они все-таки «построены». Теперь такого не найдете.

Если же говорить о свободе слова, то она все больше замещается политкорректностью. Я думаю, французы изначально очень страдали от этого. Большинство американцев были протестантами, а следовательно, уже в силу своей религии привыкли к определенным ограничениям, именно поэтому они «вошли» в политкорректность достаточно просто. А у французов этот процесс превратился в конфликт души. Как же так, мы всегда жили с полной свободой слова, говорили то, что думаем, а сейчас? Рамки свободы слова во Франции очень сузились. Она стала просто пустым звуком.

Здесь существуют свои клише, которые навязываются при каждом удобном случае. Постоянно в различных интервью меня пытаются подтолкнуть к тому, чтобы критиковать Путина. Получается такое «медийное рабство». Я просто ненавижу, когда изначально предполагается, что мое отношение к тем или иным вопросам должно быть совершенно определенным.

Например, в последней беседе на французском радио журналист почувствовал, насколько мне были неприятны его попытки навязать свое мнение. Получилась несколько грозная беседа, и в конце журналист пошутил: интервью – это когда беседуют два человека, один из которых говорит, что думает, а другой старается подтолкнуть к тому, что ему самому кажется более верным. Мы рассмеялись и после этого мило расстались.

– А к чему он вас старался подтолкнуть? К тому, что вы в свободном мире пишете свободно, а в России были бы этого лишены?

– Примерно так. Французский журналист, в частности, говорил, что российские выборы ничего не стоят. На это я ему ответил, что в России демократия в ее нынешнем виде установилась только двадцать лет назад, а у вас – два века назад, и то постоянно говорят о ее несовершенстве. И войну в Ираке затеяла не Россия, а демократическая Америка. О подобных примерах можно говорить часами, только им неинтересно это делать. Когда они чувствуют, что разговор идет не так, как запланирован, значит, нужно этого человека возвращать в лоно принятых догм.

– Раньше мы говорили, что существует великая русская литература, великая французская литература и великая английская литература. Возможно, последняя и осталась, а что произошло с русской и французской литературой? Вряд ли их сейчас можно назвать великими. 

– А сейчас делать какие-либо выводы вообще нельзя. Вспомните, что при жизни говорили о Бальзаке. Я вас уверяю, это были просто страшные вещи. Однажды мы обедали с одним из членов жюри Гонкуровских премий, который профессионально изучал Бальзака. Так вот, он сказал следующее: «Если бы обо мне написали хотя бы тысячную долю тех гадостей, которые достались Бальзаку, я бы просто сразу повесился».

Приведу такой пример: Бальзак частями в газете публиковал один из своих романов. Через некоторое время ему приходит письмо, в котором сообщается, что из-за его текстов газета перестала продаваться, и теперь решено начать печатать роман Александра Дюма. А ведь это было всего за три года до смерти Бальзака, то есть он уже был «монументом» и живым классиком. 

А сколько всего говорили о Толстом! Когда вышла «Война и мир», один из критиков написал: «Мы бы его прокляли, если бы у него была хоть капля таланта». Но все это забывается. У Толстого только в этом романе нашли более тысячи ошибок. Хотя некоторые «ошибки» потом оказались гениальными психологическими прозрениями.

Например, в знаменитой сцене накануне Бородинского сражения князь Андрей приходит к Кутузову, который сидит и читает французский роман некой мадам де Жанлис.

Критиков Толстого это чрезвычайно возмутило. Как же так, перед судьбоносным сражением читать такую дешевую литературу? И только гораздо позже нашли архивы, в которых находилась книга этой самой мадам де Жанлис, подписанная рукой Кутузова. И там он сам написал, что часто читал романы этой писательницы. Просто чтобы развеяться. Правда, не до, а после Бородинского сражения. И Толстой своей удивительной интуицией понял, что в самые сложные моменты как раз и можно читать легкие по восприятию книги.

Или вспомним Чехова. Читали ли его в России? Читали, но гораздо меньше, чем госпожу Чарскую. Практически все премьеры пьес Чехова закончились полным провалом.

С «Вишневого сада» люди просто уходили, поскольку не понимали, почему все время произносят какие-то странные монологи и нет нормальных диалогов. А теперь пьесы Чехова – одни из самых играемых в мире. Так что судить о происходящем в данный момент просто невозможно.

– Тогда сразу напрашивается вопрос: а вас-то ругали или только всегда хвалили и награждали? 

– Обо мне было сказано все: одни меня сравнивали с Толстым, Прустом и Чеховым, а другие говорили, что я абсолютно не умею писать. Поэтому сейчас критика меня не особо задевает, поскольку я про себя уже все слышал. Диапазон был весь. Ко всему этому нужно стараться относиться с иронией. Время все расставит на свои места.

– Вы научились не реагировать на критику болезненно, но, может быть, научились и не вкладывать всю душу в свои книги?

– Когда пишешь книгу, возникает много чисто технических моментов, к ним можно приноровиться. Что же касается самого процесса создания, то это – всегда мучение. Раз сто все переживаешь в себе, ведь чтобы катарсис был у читателя, он прежде должен случиться с самим писателем. И честно говоря, это очень «патогенный» процесс, неслучайно среди писателей огромное количество самоубийц. Даже если внешне мы не рыдаем над рукописью, то внутренне все нужно «проплакать». 

– По воспоминаниям современников, Достоевский тоже полностью погружался в мир своих книг, когда их писал, но потом быстро переключался на другое. Однажды, например, он с интересом перечитал «Униженные и оскорбленные», поскольку совершенно забыл сюжет. Вы можете настолько абстрагироваться от своих книг?

– Писатели – это и правда иные существа, а написание книги – это особый образ жизни. Но я своих книг все-таки не забываю. Достоевский просто очень быстро писал. Он любил играть в карты, нередко занимался всякими делами, а когда потом, в последний момент, нужно было сдавать текст, поскольку его романы часто публиковались частями, из номера в номер, ему приходилось сочинять быстро. Именно поэтому какой-нибудь Иван Иванович в одной части умирал, а потом вдруг опять появлялся. Что делать? Нужно было придумывать, что он переболел, но не умер. Такое бывало, и критики любят об этом писать. Достоевский сочинял, жена переписывала, и тотчас же разносчик бежал передавать все это в журнал.

– У вас такого прессинга нет? 

– Нет и никогда не было. Я всегда считал написание книг настолько особым и редким в метафизическом плане действием, что для него нужно стараться выделять все возможное время. Иначе нужно заниматься тем, чем занимаются авторы бульварных романов, которые живут гораздо лучше так называемых серьезных литераторов.

– Зато им не дают Гонкуровских премий и ими не так гордятся соотечественники.

– Не уверен, гордятся ли… Все, что обо мне говорили в России, было достаточно негативно. Я лично не получил ни одной приятной реакции. Мне это, в принципе, понятно. Именно таково наше отношение к ближнему. Россияне прошли столько веков вражды – и классовой, и этнической, – что у нас выработалась привычка говорить про другого плохо.

Может быть, я говорю предвзято, поскольку ни один из моих романов до сих пор не переведен на русский язык, но, к сожалению, никакой особой гордости ни за получение Гонкуровской премии, ни за то, что мои романы изданы на сорока других языках, я не испытал.

– А как вообще происходит выдвижение на Гонкуровскую премию?

– В определенной степени эту премию можно просчитать. Обычно роман должен выйти месяцев за шесть до ее присуждения, чтобы о нем успели «поговорить». В моем случае этого не случилось, поскольку книга появилась всего за четыре дня до закрытия списков соискателей. В мае 1995 года я принес текст в издательство. Он, кстати, был принят с трудом. Текст сам по себе понравился, но настораживало, как это русский и вдруг пишет по-французски. То есть моя «русскость» всем мешала. Потом издатель сказал, что нужно подумать, когда публиковать роман: в сентябре или декабре. Я ответил, что мне совершенно безразлично, можно в сентябре. Если бы они издали в декабре, то у меня просто не было бы возможности попасть в списки претендентов на Гонкуровскую премию, хотя, конечно, я об этом тогда совершенно не думал. Успех у романа был сразу, и, как правило, комитет по присуждению премий обращает на это внимание. Они не будут премировать книгу, которая совсем не продается.

– За «Французское завещание» вы получили премию Медичи, Гонкуровскую премию, многие международные награды, включая и финскую…

– Да, книга была переведена и на финский. Потом мне вручили премию Эвы Йоэнпелто, классика финской литературы. Ей девяносто лет, тем не менее она сама, лично, пришла на церемонию награждения. Но я в то время уже писал другой роман, поэтому «Французское завещание» было пройденным этапом. 

– Многие писатели мечтают, чтобы их книги экранизировали или поставили по ним пьесы в театре. Последнее, что вы издали, – это пьеса «Мир согласно Габриэлю». Почему все-таки вы решили заняться пьесой?

– Мне всегда было очень интересно попробовать написать пьесу, поскольку в моих романах очень мало диалогов. Мне кажется, в романе диалог сам по себе всегда фальшив. Что мы говорим? Мы говорим какие-то общие, банальные вещи. Карл Ясперс очень хорошо подметил: «Истину можно сказать, только шепча на ухо». Как только мы начинаем говорить громко, как я сейчас, жестикулируя и пытаясь что-то объяснить, то уже появляется некоторое доктринерство. Я стараюсь выстроить какие-то догмы и влиять на вас.

Именно поэтому в своих романах я не использую много диалогов или монологов, просто ненавижу это делать. В пьесе же я попытался все построить на диалогах. Судьба у этой пьесы довольно нетипичная, хотя ее обожают многие известные люди, например Софи Марсо. Но одновременно эту пьесу все боятся ставить, поскольку она – неполиткорректная. Я сейчас пишу политически некорректные вещи, и мне это очень нравится. В частности, недавно написал книгу «Франция, которую разучились любить». О ней в прессе не говорил никто, а читают ее все.

Когда я был в Пуатье на встрече с читателями, то первый раз увидел, что такое самиздат по-французски. В зале было человек двести, многие не смогли приобрести эту книгу, хотя она была издана вполне большим тиражом, и люди делали для себя ксероксы. Так и про пьесу «Мир согласно Габриэлю» много говорят, хотя она нигде не поставлена. Поразительный момент: в Испании про нее появилась статья, хотя она пока не переведена на испанский язык. Это редчайший случай.

– А может быть, не стоит ждать милости от политкорректной Европы и попытаться поставить ее в России?

– Почему бы и нет? Причем совершенно не обязательно, чтобы это был какой-нибудь известный театр. Я был бы счастлив, если бы ее сыграли в каком-то сибирском театре, просто для того, чтобы посмотреть, воздействует ли она на зрителя. Мне кажется, она должна быть актуальна для всех своим метафизическим смыслом. Пьеса начинается с напоминания о том, что человек в среднем живет двадцать тысяч дней. Когда я спрашиваю у окружающих, сколько, по их мнению, проживает тот, кто достиг шестидесяти лет, то слышу: «Миллион. Пять миллионов дней». Нет, всего двадцать тысяч! И смысл этой пьесы как раз и заключается в этом – на что человек расходует отпущенные ему Богом дни. И как жить дальше, когда уже прожит огромный кусок жизни и ты осознаешь, что остается всего несколько тысяч дней.

– А на что вы хотите потратить ваши оставшиеся тысячи дней?

– Во всех своих книгах я пытаюсь доказать, что мы вечны, что во всех нас частица вечности. Все языки на земле очень примитивны по сравнению с теми понятиями, которые они выражают. «Мужчина», «женщина», «инженер», «писатель» – все многообразие, всю сложность жизни мы сводим к неким общим понятиям, будто рубим человека на части. Как при таком функционализме, на несовершенном человеческом языке выразить глубочайшую мысль о том, что в нас присутствует частица вечности и она бессмертна? Вот моя задача, вернее, сверхзадача.

Впервые интервью опубликовано на сайте russkiymir.ru

Материал подготовила Елена Еременко


Андрей Макин родился в Красноярске, вырос в г. Пензе. Внук французской эмигрантки, жившей в России со времен революции 1917 года, научившей его французскому. Окончил филфак МГУ, преподавал на кафедре французского языка в Новгородском педагогическом институте. В 1988 году во время поездки по программе обмена учителями во Францию попросил политического убежища, которое было ему предоставлено. После этого всего лишь единожды побывал в Росии — в 2001 году, сопровождая президента Франции Жака Ширака. 

Во Франции Макин подрабатывал уроками русского языка и в свободное время писал романы на французском языке. Некоторое время жил в склепе на парижском кладбище Пер-Лашез.

Убедившись, что издатели скептически относятся к прозе русского эмигранта, он стал выдавать свои первые два романа («Дочь Героя Советского Союза» и «Время реки Амур») за переводы с русского. Третий роман «Французское завещание» (1995) попал к главе известного издательства и был опубликован значительным тиражом.

Он получил престижную Гонкуровскую премию, а также присуждаемую лицеистами Гонкуровскую премию и премию Медичи. Роман был переведен на 35 языков, в том числе и на русский, и сделал автора знаменитым. В том же году писателю было предоставлено гражданство Франции. В Сорбонне Макин защитил диссертацию «Поэтика ностальгии в прозе Бунина».

В одном из интервью Макин отмечал: «Меня спасло то, что я получил хорошую советскую закалку… выносливость, умение довольствоваться малым. Ведь за всем — готовность пренебречь материальным и стремиться к духовному». Сам себя он считает французским писателем, в одном из интервью высказывался так: «Есть такая национальность — эмигрант. Это когда корни русские сильны, но и влияние Франции огромно». 

Отмечал, что ставит Сергея Довлатова «выше А. П. Чехова». Сам себя как писателя Макин считает маргиналом. По его собственным словам: «Пишу, чтобы человек поднялся, посмотрел на небо».

Неизменным лейтмотивом произведений Макина является попытка ухода от действительности, — отмечает профессор Д. Гиллеспи. Действие практически всех романов Макина происходит в СССР.

(По материлам Википедии)

"Русское поле"

Автор: Вера Медведева Просмотров: 3987