Поздравляем Фазиля Искандера!

Parent Category: Новости Written by Юрий Еременко Hits: 4211

Сегодня, 6 марта отмечает 84-й день рождения замечательный русский писатель Фазиль Искандер. Дата не круглая, но нашего любимого современного классика хочется поздравлять каждый год и каждый день, в знак благодарности за то чудо восприятия живого и прекрасного русского языка, которое он дарит читателю. В мире его творчества люди всех времен и народов, здесь каждый найдет что-то близкое лишь ему, но понятное всем. Книги Фазиля Искандера можно открывать на любой странице, как окно в яркий мир.

С днем рождения, уважаемый Фазиль Абдулович, здоровья и долголетия!

Письмо (отрывки из рассказа)

В пятнадцать лет я получил в письме пламенное признание в любви. У меня до  сих  пор  сохранилось впечатление, что вспыхнувшие при чтении слова признания были написаны золотом, а не обыкновенными химическими чернилами.
За минуту до того, как почтальонша вручила мне это письмо, я с обрывком электрического провода сбегал по лестнице нашего двухэтажного дома. Задача
состояла в том, чтобы дотерпеть до конца лестницы бьющую сквозь тело
таинственную силу тока. Притрагиваясь жикающим концом провода к
металлическим перилам лестницы,  я изо всех сил бежал вниз, разбрызгивая
фиолетовые искры.
Ночью была  гроза, во время которой оборвался этот провод. По-видимому,
главную смертоносную часть тока приняла на себя крыша нашего дома, остатками
электричества забавлялся я.

Была  весна. Витиеватые  балясины  перил  были  опутаны  еще более витиеватыми  лозами цветущей глицинии.  Каскады  тяжелых кистей  свисали  с наружной стороны вестницы. Они были такими же фиолетовыми, как электрические искры, вспыхивавшие под моей рукой.
Где-то возле  середины первого  лестничного марша начиналась  площадка, ведущая в коммунальную уборную.
Жители двора  время  от  времени  пробегали  туда,  и  как  только  они притрагивались  к перилам,  я  подключал к  ним  ток.  Обычно  при  этом они
вскрикивали или  молча в диком прыжке  переносились на площадку, однако, при всех разновидностях восприятия, маршрута никто не менял.
Все  еще держа в руке  провод, я прочел письмо.  Сразу же почувствовав, что  игра эта теперь не  нужна, что ей пришел  конец, и, видимо, навсегда, я бросил провод и вбежал в дом.
Хотя письмо не было подписано, я мгновенно догадался, кто  его написал. Это была девочка, с которой два года  назад мы учились в одном  классе.  Два года назад  нас  развели, разделив школы  на мужские  и  женские  по примеру классических гимназий.  С тех пор я ее  ни разу не  видел и  не вспоминал. В школьном журнале мы стояли рядом.  Мало того  что мы стояли  рядом  - у нас совпадали инициалы.  Такое  совпадение  не  могло остаться незамеченным. Еще тогда мы оба чувствовали его неслучайность. И вот наконец письмо.

Золотящиеся буквы вспыхивали и  шевелились на бумаге. Я  перечел письмо несколько раз, благодарно влюбился в автора и,  тут же изорвав его на мелкие кусочки, выбросил в мусорный ящик.
Моими действиями  двигали могучий  патриархальный  стыд  и неосознанная логика  начинающего социалиста. Ход ее я сейчас мог бы расшифровать примерно так: письмо, полученное мною, - это счастье, а счастливым  быть стыдно, как стыдно быть сытым среди голодных. Ну а  так как от счастья отказаться трудно (тактика!), надо  его законспирировать, то есть держать  в голове, уничтожив все материальные улики.
Теперь я бродил по улицам в надежде где-нибудь ее случайно встретить. Я довольно смутно  представлял,  что надо  делать при  встрече. Ну, во-первых, думал я, надо, конечно, подойти, а потом уж, как только представится случай, предложить ей свое сердце и жизнь, разумеется, до самой гробовой доски.

Нельзя  сказать, чтобы  я  очень спешил  со встречей. Как и для всякого начинающего социалиста, главное для меня была программа,  а она с гениальной ясностью была намечена в ее послании. Для  всего остального отводилась целая жизнь, а в  пятнадцать лет она бывает  до того  огромной, что, сколько ее ни трать, все ее девать некуда, все она переливается через край.

И  вот однажды, когда я вместе  со своими  товарищами стоял на  главной улице нашего города, а точнее, на улице Генералиссимуса,  она вместе с двумя подружками прошла мимо нас.
Я успел заметить  вдохновенную бледность  ее вспыхнувшей  щеки, быструю походку и тончайшую  фигуру. За эти два года  она из девочки превратилась  в девушку, ухитрившись остаться такой же тонкой, как и была в том  роковом для нашего совместного обучения седьмом классе.
Одним  словом,   был   налицо  тот   источник  бледно-розового  сияния, необходимый для первого чувства мальчика моих лет.
А хитрость природы  в данном случае состоит в  том, что каждый мальчик, проходящий сквозь  эту  стадию,  или, вернее  даже  сказать, получающий  эту прививку, инъекцию любовной  лихорадки, воспринимает  это сиянье как  особую милость его личной судьбы, угадавшей потребности его нежной души и однажды с исключительным  тактом  или даже  со вкусом японского садовода соединившей в одной девушке редкие свойства его хрупкого и капризного идеала.
Увидев  ее зардевшуюся щеку, я  окончательно уверился в своей догадке и почувствовал, что  подойти  к  ней  будет не  так-то просто...

Я ждал романтического  случая  и, вообще говоря, не спешил знакомиться, ибо, как думал я, спешить было некуда, раз и так вся жизнь  теперь посвящена ей, и только ей.
А между тем рядом с  ней вместе с  другими мальчиками  и девушками стал появляться некий  военный, капитан по званию, как мне  охотно разъяснили мои друзья.
И  теперь  я заметил, что  возлюбленная  моя при встрече со  мной, если рядом с  ней бывал капитан,  как-то смущалась  и  опускала  голову.  Это  ее
смущение я воспринимал как бесконечно трогательное доказательство  ее любви, приятно льстящее моему самолюбию, но, пожалуй, чересчур сильное.
И теперь, посылая многозначительные взоры, я старался ей внушить, чтобы она не слишком смущалась из-за своего капитана, что мы-то с ней знаем, какая великая тайна нас объединяет, что он-то, бедняжка, такого письма не  получал и, судя по преклонному возрасту, теперь навряд ли когда-нибудь получит.
Капитан был парнем лет двадцати  семи -- возраст, который тогда казался мне для любви безнадежно запоздалым. Пожалуй, настолько  преклонным, что при случае можно  было,  почтительно приподняв и тряхнув ладонью  медали на  его груди, спросить:

Скажи-ка, дядя, ведь недаром
Москва, спаленная пожаром,
Французу отдана?

Возможно,  моя тайная возлюбленная правильно оценила мои  взоры, потому что со временем при встречах,  если рядом с ней бывал капитан,  она почти не смущалась, а  как-то изгибала  губы в  намеке на  улыбку,  которую  я  легко объяснял вынужденным лукавством. Каково ей, бедняжке, думал я, любить одного и терпеть ухаживания другого.
Так в состоянии блаженного слабоумия, время от времени сопровождая свою возлюбленную, как незримая  тень, я дожил до середины лета, когда она вместе с сестрой и капитаном стала посещать танцы в городском парке.
В парке под влиянием  музыки  чувство  мое, кажется,  стало замутняться горечью.
Под трофейную и отечественную музыку шаркала послевоенная танцплощадка. В толпе танцующих мелькало ее бледное, вопросительно приподнятое на капитана личико. Он, высокий, статный парень, глядел на нее сверху вниз добродушно и, черт подери, кажется, с оскорбляющей меня едва заметной снисходительностью...

С этого дня мы  довольно часто встречались  и вместе проводили  вечера. Почему-то всегда вчетвером.
Я  прекрасно  знал,  что  капитан этот ухаживает за  ней,  а  не  за ее сестричкой,   но  никакой  ревности,   никакого  чувства   соперничества  не
испытывал.  Это  было невозможно, как невозможно ревновать человека, который присел  у костра, где ты сидишь, и протянул к огню руки. А  точнее,  если уж
продолжать сравнение, ты сам  пришел из промозглой  ночи  к этому костру,  у которого он уже  сидел и даже успел поставить  на  огонь  свой видавший виды котелок  старого  вояки, в котором,  помешивая ложкой, готовил свою нехитрую любовную похлебку. Так что это он, а не  ты  подвинулся,  давая тебе место у костра, правда  при этом не переставая помешивать ложкой в котелке.  И что с того, что ты раньше  его  заметил этот  костер и даже, вернее,  он  сам тебя заметил и даже подмигнул  тебе издали  язычками своего пламени, -- сейчас вы оба греетесь возле него, и ничего в этом плохого нет.
Так думал  я, принимая  временное равновесие сил за гармонию.  Рано или поздно  соперничество или нечто в этом  роде  должно было возникнуть. И  оно возникло.
Как-то само  собой получилось, что во время  наших совместных  прогулок все легкие дорожные траты,  как-то: выпить воды, съесть  мороженое, пройти в парк, а иногда и в  кино, -- правда, это было очень  редко, -- капитан сразу же взял на себя.
В первое время, когда я в таких случаях вынимал свой редкий рубль, он и она с такой настойчивостью  всучивали  мне его  назад, что вскоре я перестал обращать на это внимание, ибо ни к чему так быстро не привыкает человек, как к дармовому угощению.
Однажды, когда он  угощал нашу общую возлюбленную виноградным соком,  а мы с ее сестрой скромно стояли рядом, он кивнул в нашу сторону и сказал:
- Налетайте, Чарли угощает.
Это прозвучало  как-то  хамовато.  Теперь-то я уверен, что он не  хотел этой своей шуткой оскорбить или унизить меня, но тогда я почувствовал жгучий стыд и впервые враждебность к этому славному парню...

Но самое  ужасное, пожалуй, заключалось в том, что мы  уже договорились идти  в кино, а денег  у меня, как  назло,  не  было. Теперь,  в создавшихся
условиях, идти в кино на его счет я никак не мог. Но и прямо отказаться было как-то неловко, беспричинно, потому что, отказавшись, надо было их покинуть, чего мне не хотелось.
Разумеется, и до этого  мне иногда  приходило  в голову, что  не  стоит пользоваться  его  денежными  услугами,  хотя,  повторяю,  услуги  эти  были
достаточно ничтожны. Но в том легком состоянии эфирного опьянения, в котором я беспрерывно находился с тех пор, как подошел к ним и мы стали встречаться, я  как-то привык воспринимать все это как мужское одолжение, мол, сегодня ты угощаешь,  а  завтра  я,  хотя   это   завтра  все  время  откладывалось  на непредвидимые времена...

В те годы в наших кинотеатрах крутили почти все время трофейные фильмы.
Как  правило,  это  были  оперы  или  пасторальные  истории  с  бесконечными песенками или неуклюжие ревю с цветущими "герлс", широкобедрыми и мясистыми, как голландские коровы, разумеется, если голландские коровы именно такие.
Много лет спустя я пришел к убеждению, что эти трофейные фильмы ничего, кроме вкуса руководителей рейха, не выражали.
Как  раз один из таких  фильмов нам предстояло посмотреть. Назывался он "Не  забывай  меня"  с  жирным и сладкогласым  Джильи в главной  роли. Как и всякий житель провинциального города, я хотя еще и не видел картины,  но уже из рассказов знал о  ее содержании.  Надо признаться, что  голос Джильи  мне нравился, особенно если слушать его, не слишком обращая внимания на экран.
Мы приближались к кинотеатру, и я с ужасом чувствовал, что через десять минут на меня обрушится еще одно унижение, которого я не в  силах вынести, и стал  ругать фильм. Все-таки это было искусство  жирных, и мне, чтобы ругать это  искусство, да еще в  таких  условиях, ни пафоса, ни аргументов  не надо было занимать.
От этой  картины я перешел  ко всем трофейным  немецким  картинам с  их слащавой сентиментальностью.
Чем  больше  я  ругал  картину,   тем  упрямей  надувались  губы   моей возлюбленной.  Тогда  я еще  не знал,  что останавливать  женщину  на пути к зрелищу не менее опасно, чем древнеримского люмпена по дороге к Колизею.
Когда я от картины "Не забывай меня" перешел ко всем трофейным немецким фильмам, она вдруг спросила у меня:
- Ты, кажется, изучаешь немецкий?
- Да, а что? -- вздрогнул я.
Мне  показалось,  что  она  увидела противоречие  между  моей  критикой немецких фильмов и занятиями  немецким языком. Но вопрос ее  означал  совсем другое.
- Поговори с Костей, -- предложила она, не подозревая,  какого  джинна выпустила из бутылки, -- он два года жил в Германии.
- Шпрехен зи дойч? -- взвился я радостно, как если бы был чистокровным немцем и после многолетнего плена у полинезийцев вдруг встретил земляка.
- Натурлих, -- как-то уныло подтвердил он, несколько оробев перед моим напором.
Тут меня понесло. В те годы  мне легко давались языки,  отчего я до сих пор толком ни одного не  знаю. Немецкий  я уже изучал два года, уже  кое-как болтал  с  военнопленными, которые хвалили мое произношение,  по-видимому, в обмен на сигареты, которые я им дарил. (Прима Дойч!)
Во  время изучения  языка наступает бредовое  состояние,  когда во  сне начинаешь  быстро-быстро  лопотать  на  чужом  языке,  хотя  наяву  все  еще спотыкаешься,  когда,  глядя  на  окружающие  предметы,  видишь,   как   они раздваиваются  двойниками  чужеродных обозначений,  -- словом, наступает тот период,   когда   твой   воспаленный   мозг    преодолевает   некий   барьер несовместимости двух языков. Именно в таком состоянии я тогда находился.
К  этому времени  я был нафарширован  немецкими  пословицами, светскими фразами   из   дореволюционных  самоучителей,  антифашистскими  изречениями, афоризмами  Маркса  и  ГЈте,  сжатыми  текстами,  призванными   развивать  у изучающих язык  бдительность  против возможных немецких шпионов (получалось, что   шпионы,  по-видимому  нервничая,  начинают  разговаривать  с  местными жителями  на немецком языке). Кроме того, я знал наизусть  несколько русских патриотических  песен,  направленных  против  оккупантов  и переведенных  на немецкий язык, а также немецкие классические стихи.
Все это выплеснулось из меня в этот горестный час с угрожающим напором.
-  Вы  говорите  по-немецки? --  спросил  я  и,  обернувшись  к  нему, продолжал,  даже  не  пытаясь  укоротить шаги перед приближающимся  в начале следующего квартала летним  кинотеатром. -- Вундербар! -- продолжал я. -- Вы изучали  его самостоятельно или  и высшем учебном  заведении? О, понимаю, вы изучали его,  находясь  в Германии в качестве  офицера союзнической армии. Я надеюсь, не в качестве военнопленного? Нет,  нет, это, конечно,  шутка. Карл Маркс говорил, что лучшим признаком знания языка является понимание юмора на данном языке, а знание иностранных языков есть оружие в борьбе за жизнь.
Я  глядел  на  Костю  и  чувствовал, что он  почти ничего не  понимает.
Временами лицо  его озарялось  догадкой, и  он как  бы пытался ухватиться за знакомое слово, но сзади набегала толпа новых слов и уносила его куда-то.
Я чувствовал себя победителем. Кинотеатр был совсем рядом. Из-за кустов и деревьев сквера доносился глухой плеск  толпы, стали попадаться покупатели случайных билетов. Увидев первого из них, я чуть не подпрыгнул от радости.
Возлюбленная  моя  закусила  губу.  Из  радиолы над входом  в кинотеатр лилась легкая мелодия "Сказок Венского леса".
- Закаты  на Рейне,  --  сказал я, повернувшись к капитану,  -- так же прекрасны,  как  восходы  в  Швейцарских  Альпах...  Эти  фазаны  из  нашего
фамильного леса. Пробирен зи, битте! Мой егерь большой чудак.
В  этом  месте  я сделал  жест, указав  на  крону  одного  из камфорных деревьев,  под  которыми  мы  проходили.  Спутники  мои  удивленно   подняли головы...
- Знаете ль вы край, где лимоны цветут? -- спросил  я  у капитана, как всегда, не зная меры и не умея вовремя остановиться.
Капитан молчал.
- Костя, ну  что ж ты ему не  отвечаешь? --  в отчаянье  вставила наша возлюбленная,  когда  я  остановился,  чтобы  перевести  дыхание.  Она  была оскорблена за него.
- А  чего  перебивать,  --  мирно  заметил  Костя.  --  Мне бы так на экзаменах (...)

...  Я,  конечно, знал,  что  он собирается  поехать учиться в  академию, но почему-то думал, что это будет не скоро, в самом конце августа, а во-вторых, ни  разу  даже в  мыслях  не  связывал  свою  победу  с  таким  механическим устранением соперника. Все это показалось мне теперь нестерпимо гнусным.
В субботу вечером,  гуляя по портовой улице,  я  увидел ее  с сестрой в толпе подружек. По установившемуся обычаю я должен был подойти.
Она была все в  том же голубом  с  искорками платье, но  теперь оно мне показалось каким-то змеистым. Мы  кивнули друг  другу,  но я не подошел.  Мы продолжали гулять в разных компаниях, я со своими друзьями, она со своими.
Видимо, она  решила, что я  стесняюсь ее подружек, и вместе  с  сестрой приотстала от остальных. Но я и тут не подошел. С язвительным наслаждением я заметил в ее лице некоторые признаки растерянности или паники, как мне тогда показалось. Сестра  ее, словно наконец-таки проснувшись,  оглядывала  меня с уважительным любопытством.
Товарищи  мои,  которые   теперь  обо  всем  знали,  глядели   на  меня подобревшими глазами,  как на человека, который роздал нищим привалившее ему суетное богатство и вернулся к бедным, но честным друзьям.
Наконец  меня  подозвала  ее  сестра.  Сама   она  стояла  у  парапета, ограждающего берег.  Она стояла  лицом  к морю. Когда я подошел, она  слегка повернулась ко мне.
- Что случилось? -- спросила она, осторожно заглянув мне в глаза.
- Костя уехал? -- спросил  я, ожидая, что она сейчас растеряется.  Но она почему-то не растерялась.
- Да, -- сказала она, - просил передать тебе привет.
- Спасибо, -- проговорил я с театральным достоинством и добавил: - Но украденные у него свиданья мне не нужны.
Это  была тщательно подготовленная и,  как  мне  казалось, убийственная фраза.
- Вон  ты  как...  - прошептала  она одними  губами,  словно внезапно осознав свою непоправимую оплошность.
В  следующее мгновенье она повернулась и,  склонив свою жалкую  и милую головку,  стала уходить  от меня,  все убыстряя и  убыстряя шаги, как  и все женщины, стараясь опередить набегающие слезы.
Мне ужасно захотелось кинуться за нею,  но я сдержался. В городе  стало тоскливо и пусто, и я ушел домой.
В  тот же вечер  я заболел ангиной, а  через  неделю, когда выздоровел, острота разрыва смягчилась, отошла.
К слову сказать,  один  из  моих друзей,  как  выяснилось впоследствии, каждый раз, влюбившись в какую-нибудь девушку, обязательно заболевал. Причем степень заболевания прямо соответствовала силе  увлечения  и  имела довольно широкую амплитуду от лихорадки до гриппа.
Но  с  той,  которая  прислала мне прекраснейшее  письмо, мы больше  не виделись. Кажется, в тот же год родители ее продали свой домик и переехали в другой город.
Еще во времена нашего знакомства мне  иногда приходила  в голову мысль, что сама она не  смогла бы написать такого  огненного  послания. Может быть, думал  я,  она переписала  его из  какого-нибудь старинного  романа,  только вставила кое-что от себя. Такое предположение  меня нисколько не оскорбляло.
Я считал, что она передала мне знак, точный иероглиф своего состояния. А кто выдумал сам иероглиф, в конце концов, было не так уж важно.
Но, с другой  стороны,  кто его  знает, может быть,  чувство озарило ее вдохновением, которого хватило только на это  письмо? Так  или иначе, теперь это  тайна, разгадывать которую  сам я  не намерен  и тем  более не  намерен выслушивать любые предположения со стороны, причем не только проницательные, но даже и льстящие самолюбию рассказчика.

***